Проблема ухода верующих из церкви под давлением формирующейся субкультуры, ее происхождение и значение для современной церковной жизни, поднятая игуменом Петром (Мещериновым) в колонке «В защиту расцерковления», вызвала широкое обсуждение в блогосфере и обществе. С собственным ответом на поставленные вопросы в первой колонке на Religo.ru выступила поэт и философ Ольга Седакова.
Проблема ухода верующих из церкви под давлением формирующейся субкультуры, ее происхождение и значение для современной церковной жизни, поднятая игуменом Петром (Мещериновым) в колонке «В защиту расцерковления», вызвала широкое обсуждение в блогосфере и обществе. С собственным ответом на поставленные вопросы в первой колонке на Religo.ru выступила поэт и философ Ольга Седакова.
Вначале речь зашла о том, что в последние годы люди, какое-то время всерьез участвовавшие в церковной жизни (сколько и какие, еще нельзя определить), удаляются от нее, или совсем уходят из церкви, или вообще отказываются если не от веры, то от любых разговоров о ней. Этот заметный невооруженным взглядом, но еще не исследованный процесс и назвали не очень удачным словом расцерковление — и стали искать ему причин. Поиск быстро уперся в два роковых русских вопроса: «Кто виноват?» и «Что делать?». Мне хотелось бы в дальнейшем обсуждении обойтись и без первого, и без второго — а попытаться увидеть настоящее: что происходит на самом деле.
Игумен Петр (Мещеринов), вступив в это обсуждение, решительно изменил значение самого слова: в его мысли «расцерковление» — это изменение самого представления о церковности, освобождение его от узкого круга внешних признаков, которые делают человека «своим» в некоей субкультуре и, тем самым, дают ему встретиться с правдой веры, веры православной и церковной в настоящем смысле этих слов. И встретиться с самим собой, поскольку субкультура предписывает человеку не открытие себя, а исполнение определенной роли, маску, в конце концов. В этом понимании «расцерковление» созвучно «раскрепощению».
Сведение церковности к субкультуре и, соответственно, «воцерковление» как обучение «языку» этой субкультуры, детально разработанной системе довольно мелких предписаний и запретов, которые обычно соблюдаются куда строже, чем главные, — одна тема. Я думаю написать об этом в следующий раз. Я хочу подумать о том, каким образом то, что было даже не культурой, а чем-то большим, чем культура, — было великим мирозданием, созданным историческим христианством, вбирающим в себя самые разные «культуры», может превратиться в маленькую разновидность общей современной культуры.
Но прежде мне хочется обсудить другую «тень» Церкви — идеологию. Эта тень, как и субкультура, стремится заместить Церковь — и для многих «внешних» людей она это успешно сделала. Я не раз слышала от знакомых мне нецерковных людей, что для них «воцерковиться» значило бы вступить в своего рода партию, принять своего рода идеологию.
Отношения Церкви и идеологии прекрасно иллюстрируют «Дневники» о. Александра Шмемана, которые произвели огромное впечатление на многих, и, пожалуй, особенно на людей, далеких от церкви. От этих читателей я слышала, что такого от церковного человека, тем более, от священника они не ожидали. Это удивление говорит о том, что у нас в обществе уже сложился определенный стереотип священника и православного человека вообще.
Чего же от него не ожидается? Вот всего того, что мы видим в «Дневниках»: свободы и непредвзятости суждений; высказываний «лично от себя», а не от какой-то анонимной инстанции. Не предполагается, что у этого человека возможна такая богатая внутренняя жизнь; что он может так любить природу; что он постоянно вспоминает стихи; что он меняет свое мнение о разных предметах и не смущается об этом говорить (сначала пишет одно, а на следующей странице замечает: а вот теперь я думаю об этом иначе). Но особенно, пожалуй, поражает то, что это человек открытый, дышащий свободным воздухом современной реальности, а не запертый в каких-то погребах древлего благочестия. Вот чего не ожидают: богатой и искренней душевной жизни.
Это не случайно. Одним из главных дел идеологизирующей церковности давно уже стала борьба с «душой» и с «душевным»: душевное — это то, что нужно истребить ради духа, как все мы много раз слышали. Вот где грех, вот где соблазн: душевное. Другое пустяки, на другое особенно внимания не обращают: ну, дает человек взятки (а то, глядишь, и берет), ну, халтурит на экзаменах, ну, проходит без очереди или с заднего входа, это все ничего. Это мораль для светских людей. Духовное в другом: духовное в том, чтобы душевного было поменьше, в душевном вся пагуба. Искусством увлекаться грех. Природой любоваться.
В «душевное» входят, по существу, все гуманитарные смыслы. Происходит целенаправленное обеднение и уничтожение этого самого «душевного»: какие тут стихи, какой утренний свет, о котором столько раз о. Александр записывает в дневник (как о событии, которое достойно записи и памяти: состояние природы, луч света в каком-то парижском переулке — а ведь это не Марсель Пруст, а православный священник! но для него — это драгоценные события, в которых есть что-то священное). «Дневники» противоречат уже очень твердо сложившимся стереотипам о том, что церковный человек — это человек бездушный. Бездушный, можно сказать, от души, всей душой. Он себе не позволяет отвлекаться на стихи или на природу. Как «отцы-пустынники».
Я нисколько не хочу спорить с иерархией духовного и душевного. Там, где веет дух, душа, вероятно, замолкает. Но здесь душой жертвуют вовсе не для веяния духа, а для идеологии, той самой, о которой мы говорим. А идеология не выше живой души, а значительно ее ниже. Всякая идеология ненавидит живую душу. Ей нужно, чтобы такой вещи, как душа, вообще не было, и названия для нее не было.
Напомню, что до нынешнего «благочестия» с душой не на жизнь, а на смерть боролась коммунистическая идеология. В английском интервью Иосиф Бродский вспоминает, что в своей «Элегии Джону Донну» он впервые в советской литературе употребил слово «душа». Может, это не совсем точно. Слово «душа» употребляла Ахматова, оно звучало у Пастернака, у Арсения Тарковского. Но с ними было все ясно: они люди досоветского происхождения. И я прекрасно помню, как нас, юных читателей стихов молодого Бродского, которые ходили в то время по рукам, потрясло это «употребление» слова «душа»:
Это я, душа твоя, Джон Донн.
Так что сама ненависть к «душевному» говорит об идеологической природе того «нового благочестия», которое мы часто называем «фундаментализмом».
Касательно нашего главного вопроса, отношениию идеологии и христианства. Я думаю, что идеология — это гораздо более древний и более широкий феномен, чем христианство. Идеологий множество и в принципе всякое убеждение можно превратить в идеологию. Об идеологии в ХХ веке так много написано! Хотя бы у Ханны Арендт. Но то, что идеология проникает в христианство и не узнается как нечто противоположное христианству, — вот это ужасный парадокс. Ведь христианская весть и является для того, чтобы идеологии не было, она приходит как суд над идеологией.
Если вы вспомните позднюю античность: она переполнена идеологичностью, всем этим культом императоров: «друг Цезаря», «враг Цезаря». Если вы посмотрите на тот храмовый мир, с которым спорит Спаситель в Евангелии, — это мир идеологов. Как сказал один православный священник, не обычные грешники (блудницы, мытари и т.п.) хотели смерти Христа, они-то были рады спасению. Этой смерти хотели идеологи, религиозные идеологи. Они всегда ее хотят, как показал Достоевский в «Легенде о Великом Инквизиторе».
А в чем, собственно говоря, природа идеологии? У Владимира Вениаминовича Бибихина есть интересные заметки о платонизме. Он говорит в них не о «первом» платонизме, т.е. не о древнем и высоком учении самого Платона, и не о неоплатонизме античных платоников, а о новом, «молодом» платонизме, как он его называет.
Этот «младоплатонизм» отвечает некоей прирожденной интуиции человека о том, что мира два: один — как бы не совсем настоящий, а другой — совсем настоящий. И тот, который мы непосредственно созерцаем, это не совсем настоящий мир. Должен быть какой-то другой, истинный. Это врожденное свойство человека, предполагать существование иного, истинного мира, с этим ничего не поделаешь, пишет Бибихин. Да и делать не надо. Остается только спрашивать: откуда мы знаем, что какой-то еще мир есть, кроме того, что мы видим?
Так вот, «младоплатонизм» состоит в том, что этот другой, настоящий мир должен быть построен, как некоторая система смыслов, отношений, которые объясняют и создают в голове правильную картину мира, и она должна стать обязательной для всех. Этот «другой мир» может называться, допустим, «мировоззрением» («марксистско-ленинское мировоззрение», которым должен был обладать каждый житель нашей страны), но никакого воззрения на мир в этом отношении нет, наоборот: это отмена всякого воззрения, открытого взгляда на мир и замещение его «правильным» образом мира.
Для человека, незащищенного собственной независимой душевной работой, такая предложенная ему картина мира обладает невероятной силой. Я видела, что такое идеологически обработанный, идеологически вооруженный советский человек, с детства я видела, это поразительно. Он видит какое-то явление — но он видит сразу же не его, а его истолкование, он заранее знает, что это такое, он знает, как это следует понимать. Допустим, это не новый роман Пастернака, а вылазки классового врага или еще что-нибудь из идеологического арсенала. Такого человека ничем с толку не собьешь. У него все готово.
Идеология в своем развитом виде — это когда человеку заменяют непосредственное, личное восприятие вещей готовой схемой того, что «на самом деле» происходит. Все у него в голове уже заранее интерпретировано, нового быть не может. Он никогда не будет поражен по-настоящему. Он никогда не придет в замешательство — в то самое замешательство, в котором душа возрождается, которое и есть духовный опыт. Вот что так драгоценно для о. Александра: когда человека что-то застигает, что-то заставляет его отказаться от всего, что он считал до этого верным.
Вот здесь мы и чувствуем: что-то случилось, произошла встреча души с Великим. И идеология — это на самом деле, защита человека от такой встречи с Богом, где тебе придется что-то узнать и что-то передумать: совершить поступок. Здесь, в мире идеологии, ничего не может случиться, все благополучно, все нам заранее известно. Вот что страшно в идеологии: она отменяет внутреннюю жизнь человека, она его «защищает» от живой истины.
Церковная идеология защищает своего адепта от встречи с реальностью и от встречи с Богом, предлагая ему иной, лучший мир, где все ясно и все правильно. Живи так — и не ошибешься, не погибнешь, ты уже спасен. Вот ты усвоил эти рецепты, и все, это и есть вероучение. Главное, не смущайся: все остальное — соблазны. Увидишь что-то странное, не думай об этом — это соблазны, иди дальше. Вот такая вот наука.
Я вспоминаю богослова ХХ века Пауля Тиллиха, который заметил, что в Церковь люди идут с двумя противоположными целями: одни идут, чтобы встретить Бога, а другие, чтобы спрятаться от Него. И мы должны признать, что существует такая церковная жизнь, которая дает человеку убежище от Бога куда надежнее, чем обычный атеизм. Такого человека уже никогда ничто не поразит, он не будет разбит, сокрушенного сердца он никогда в себе не почувствует. (Как говорят в народе: «все в порядке, пьяных нет»).
Идеология — это защитная стена человечества против непредвидимой и неподдающейся разуму реальности. Хорошо если бы она на самом деле от этого защищала! Но на самом деле это стена очень ненадежная, и потому идеологии постоянно приходится с кем-то и с чем-то воевать. Поэтому настроение идеологии — бдительность. Будьте бдительны! Эта бдительность как правильное состояние идеологического человека достойна анализа.
Идеологический человек всегда чувствует себя в осажденной крепости — и враг, который эту крепость осаждает и засылает в нее лазутчиков, видится необычайно могучим и коварным. Или же — он чувствует себя на идеологическом фронте. В советские годы я писала рефераты для изданий ИНИОН, и в библиотеке ИНИОНа нас встречал огромный плакат, обращенный и ко мне лично: «Работники идеологического фронта! Повышайте бдительность».
Что говорить, это в самом деле страшно — такая возможность, что весь наш мир может рухнуть, и мы окажемся «без всего» и перед лицом совершенно другой реальности. Но это и есть вера в живого Бога, а не вера в веру и концепцию, которую предлагает идеология. И, как мне кажется, это ожидание Другого продолжается до последнего часа. Причем ожидание с любовью и надеждой: это ожидание Друга, а не Врага, он приходит разрушить не наши крепостные охранные стены, а нашу тюрьму.
Возвращаясь к «младоплатонизму». Вопрос не о том, что надо видеть только один, «этот» мир и забыть, что есть какой-то другой. Вопрос в том, чтобы не думать, что этот другой мир дан тебе раз навсегда в виде какого-то списка примеров, образцов и предначертаний. Здесь эта трудно схватываемая антиномия двумирности или одномирности. По существу надо видеть именно то, что есть, и чем полнее и беспристрастнее видеть, тем лучше — но при этом знать, что это еще не все, что есть и что может быть. Что есть Другое. И Другое — не система доктрин, а нечто такое, чего ты предугадать не можешь. Тайна, в конце концов. Христиане знают, что эта тайна — благая тайна. И это знание не идеология, а Откровение.
Идеология может быть не только такой, к которой мы больше всего привыкли за советское время — грубой, тупой, агрессивной. Может быть и либеральная идеология, и она давно уже реальность. Не либерализм, а идеология либерализма. Может быть и такое милое, домашнее умонастроение, которое тоже, если оно становится идеологией (и ничего другого! о тяжелом не будем!) закрывает для человека встречу с реальностью.
Для меня область идеологии расположена там, где становится невозможным выход из замкнутого предрешенного мира. Там, где все, что за пределами этой предрешенности, понимается как враждебное. Потому что сердцевина каждой идеологии — образ Врага, а не образ Любви. Задуманная как защитная крепость, идеология становится самой надежной тюрьмой.
Ольга СЄДАКОВА